На берлинском конгрессе

Австрия после этой ликвидации могла желать только одного—получить свою долю, но об этом, собственно говоря, с нею и не предполагалось спорить. На берлинском конгрессе, заседания которого открылись две недели спустя после англо-русского соглашения, Австрия и получила удовлетворение: ей было предоставлено оккупировать своими войсками Боснию и Герцеговину.

После сделки с Англией этот конгресс, созванный Германией по просьбе русского правительства, не мог дать России ничего существенно нового ни в хорошую, ни в дурную сторону. В основных чертах он оформил согласием Европы условия секретной лондонской конвенции 18-го мая. Он покончил с фикцией зависимости от султана тех балканских государств, которые возникли в первой половине XIX века,—Сербия, Румыния,—фактически давно отпавших от Турецкой империи. Первая, как и Черногория, получила значительное территориальное приращение, а вторая отстояла устья Дуная: Бессарабия была возвращена России без них. Но все эти мелкие успехи и неудачи не могли закрыть главного, чем и решался вопрос о

том, что выиграла Россия от войны 1877 года. Эго главное заключалось в судьбе русского влияния в Болгарии. Станет ли эта страна тем, о чем мечтали славянофилы, или передастся „Европе" и в конце концов станет одним из тормозов для распространения „истинно-русской" идеологии? Мы видели, что история фактически ответила на этот вопрос еще раньше войны, и ответ этот уже знал наиболее чуткий из славянофилов, К. Леонтьев. Немного времени понадобилось, чтобы истина стала ясна и всему русскому обществу. Никакой конгресс тут ничего сделать не мог, и хотя в Берлине и были приняты некоторые меры к ограничению русского влияния за Дунаем,—в роде значительного сокращения срока оккупации русскими войсками Болгарии (вместо двух лет—девять месяцев),—но разве-в этом было дело? Вполне понятно, почему берлинский конгресс в глазах известной части русского общества стал символом крушения надежд и упований, связанных с войной за „освобождение славян  в особенности, если принять в расчет, что о лондонской конвенции это общество ничего не знало. Но значение его, как всякого символа, было чисто субъективное: в объективной обстановке он ничего изменить не мог.

Comments are closed